28

– Добрый день, господин Штыков. Мне передали, что вы согласны побеседовать со мною…

– Господин Доманский?

– Очень приятно, присаживайтесь, пожалуйста. Чайку не изволите ли?

– С удовольствием.

Редактор «Дневника» позвонил в колокольчик, чудо какой звонкий, нравится господину Штыкову Родиону Георгиевичу звонить в колокольчик, поднимать его над головой, слабо помахивать кистью, быть во всех своих движениях, в интонации голоса небрежно доброжелательным, чуть уставшим, а потому весьма значительным.

Вошедшей секретарше распевно сказал:

– Пани Галина, вы не угостите нас крепким чаем?

– О, конечно, пан редактор, – чарующе улыбнулась секретарша и стрельнула глазом в Дзержинского. Тот сразу определил: о нем здесь говорили. Что ж, риск, конечно, но именно так задумана эта операция. Он сам просил Варшавского намекнуть главному редактору, что придет человек из подполья, близкий к руководству партии – с обыкновенным посетителем в редакции этой либеральной газеты говорить не станут, тут важно во всем искать сенсационность, журналист уровень чтит во всем и во всех. Человек из подполья – сенсационно, в духе времени, сейчас выгодно знакомство с революционерами, это дает дивиденды, газета расходится невиданными тиражами, военное положение задавило анархию, теперь культурные слои хотят читать про бунтовщиков, да и потом, власть припугнуть не грех – или помогайте нам, просвещенным, кого биржевой комитет издает, или обратимся за поддержкою к разрушителям.

– Я не спросил вас, господин Доманский, может быть, желаете перекусить? Не голодны?

– Нет, нет, благодарю. – Дзержинский чуть улыбнулся.

«Если подпольщик, то обязательно голоден, – подумал он, – и всенепременно в сапогах. Легко жить привычными представлениями, право… »

– Господин Варшавский сказал мне, что разговор будет носить практический характер…

– Да. Речь пойдет о статье, связанной с работой полицейского ведомства.

– Варшавского?

– Я сначала изложу вам фабулу, хорошо? А потом вы решите, какого – варшавского ли, петербургского, а может, и вовсе какого иностранного.

– Иностранное нас не интересует, господин Доманский, мы обращаемся к российскому читателю, у нас своих забот с полицейским ведомством предостаточно.

– Что ж, прекрасно. Итак, все началось с того, что при аресте полиция избила чуть не до смерти восемнадцатилетнего юношу…

– Террориста? – Штыков перебил быстрым вопросом. – Боевика?

– Не террориста и не боевика. Члена партии…

– Какой? Социалист? Или анархическая группа?

– Юноша – социал-демократ.

– А разве социал-демократов сейчас арестовывают? По-моему, сажают в затвор лишь террористов ППС и эсеров.

– Почему вы так считаете?

– Социал-демократы, как мне сдается, лишь пропагандируют, они против террора…

– Совершенно верно. Однако за последние три месяца только в Варшаве, господин Штыков, было арестовано сто сорок три социал-демократа.

– Что?! Я могу напечатать ваши данные?

– Если сможете – бога ради, но позвольте, я закончу изложение фабулы того дела, ради которого пришел.

– Да, да, прошу, господин Доманский. Мы, газетчики, всегда норовим забежать вперед, ничего не попишешь – профессия.

– Я понимаю.

– Не все, однако, знают специфику газетной работы, не все понимают, как это трудно – сверстать номер, наполнить его интересным материалом… В этом смысле орган ваших коллег, социал-демократов, являет собою весьма интересный образец наступательной печати… Не изволите ли знать кого из их редакции?

– Имеете в виду «Червоны штандар»?

– Да.

– Увы, – ответил Дзержинский, – я никого не знаю в этой газете.

– Поэтому и пришли с вашим материалом ко мне?

– Нет. Отнюдь не поэтому. «Червоны штандар» – газета нелегальная, тираж ее, как я понимаю, ограничен. Ваша газета расходится широко, и прочтут ее не только фабричные рабочие, но практически вся Польша.

– Петербург, Харьков, Иркутск, Чита, Минск, – добавил Штыков. – Мы действительно читаемая газета.

– Вот видите… Итак, при аресте был избит чуть не до смерти юноша, член социал-демократической партии. Он был при смерти, однако охранка не позволяла показать его врачу. Товарищи несчастного решили помочь ему. Товарищи юноши несли ответственность по высшему счету морали: они позволили ему войти в революционную работу, хотя, наверное, не должны были бы делать этого – слишком молод.

– Простите мой вопрос: вы давно занимаетесь вашей… работою? – С шестнадцати лет.

– Так я и посчитал. Простите, что перебил.

– Вы спросили оттого, что удивлены: тревога за судьбу юноши идет от чувства, а не от логики борьбы?

– Именно так.

Дзержинский достал из кармана письмо, которое Казимеж Грушовский смог перебросить из тюрьмы, протянул Штыкову. Тот быстро пробежал строки, посмотрел на Дзержинского, прочитал еще раз медленно, вбирающе.

– Продолжайте, пожалуйста.

Вошла «пани секретарка» с подносом: запахло лимоном. Девушка поставила чашки перед Дзержинским и Штыковым, сняла салфетку с сахарницы, озарила мужчин хорошо отрепетированной улыбкой заговорщицы и неслышно вышла из кабинета.

– Товарищи этого юноши, – продолжал Дзержинский, – решили вырвать его из тюрьмы, это был их долг. Не только перед несчастным, но и перед многими другими: мальчика могли довести до состояния невменяемости… Вы, вероятно, знаете, что в камере Егора Сазонова, когда тот, раненный, лежал в бреду, постоянно находился чиновник охранки. Он получил от беспамятного человека все, что было нужно полиции… Юноша мог невольно сказать то, что очень интересует охранку, и тогда число арестованных социал-демократов в Варшаве увеличилось бы до трехсот. Следовательно, товарищи несчастного юноши были обязаны предпринять свои шаги, их вынуждало к этому не только сострадание к одному, но и тревога за судьбы сотен других людей. Так логично?

– Вполне.

– Далее. Одна известная актриса…

Штыков перебил:

– Микульска?

– Одна известная актриса, – словно бы не услышав Штыкова, продолжал Дзержинский, – после встречи с нами смогла помочь несчастному юноше…

– О Микульской, – настойчиво повторил Штыков, – мы хотим дать маленькую заметку. Наш репортер, знавший ее по Вильне, рассказал прекрасную деталь: она выступала в концерте, а тогда – это было, кажется, года три назад – было запрещено петь по-польски, вы, конечно, помните… Она тем не менее спела народную песенку – сущая безделица. К ней за кулисы тут же градоначальник: «Мадемуазель, шарман, шарман, но извольте штраф пятьдесят рублей!» Микульска дала ему сотенную ассигнацию, вышла на сцену и спела другую песню, всем полякам известную, с духом бунта… Ей тогда запретили, бедной, выступать в Вильне, отец, помещик, отказал в помощи, и она с трудом пристроилась здесь… Кто-то, видимо, крепко помог.

Дзержинский сразу же представил Микульску рядом с Поповым, понял, что сейчас открылось недостающее звено: его все время мучило, каким образом началась эта противоестественная связь, слишком уж кричащей была разность.

– Кто именно помог? – спросил Дзержинский. – Вашему коллеге это, конечно, неизвестно?

– Такие вещи скрываются, господин Дсманский… Итак, вы решили предпринять свои шаги…

– Товарищи юноши вынудили одного из высших чинов охранки подписать прошение матери несчастного… Его привезли в больницу, а оттуда был устроен побег… Юноша сейчас укрыт надежно, врачи спасли ему глаз, раны рубцуются; правда, кровохарканье остановить пока не удалось… Когда в полиции поняли, что главную роль во всем этом деле сыграла актриса, она действительно дала повод принудить одного жандарма к согласию, охранка решила мстить. Они начали следить за актрисой, за всеми ее друзьями, и, когда женщина приняла решение скрыться, ее арестовали. Все было сделано так, чтобы арест прошел тайно. Ее увезли в охранку. А наутро нашли во дворе дома растерзанную, нагую, со следами насилия. И во всех газетах, помимо сообщения о факте, сразу же появилась неизвестно кем выдвинутая гипотеза: «Актрису убили злоумышленники из революционной партии. В подоплеке этого злодеяния, видимо, лежит чувство мести». Кто дал такого рода заключение, неизвестно…