– Увеличенное вдвое! – крикнул Уфмайер. – Я заработанные деньги в банк не таскаю! Я сразу же поднимаю ставки актерам! И вам, Стась, вам!

– Тогда я скажу вам вот что, пан Ежи, – откашлялся Станислав и снова высунул язык, – я тогда скажу вам, что ухожу из труппы.

– Бросьте, – зевнул Ероховский. – Никуда вы не уйдете, дорогой Врубель, ибо некуда вам уходить. Замените три-четыре фотографии для задника, всего три-четыре…

– На что? Вы думаете, что все живописцы с детства прихлопнуты лопатой по темечку?! Мы всё понимаем, пан Леопольд, абсолютно всё! Вы ведь пишете про то, какой нам манифест пожаловали и какая у нас свобода, разве нет?!

– Но я это делаю двусмысленно, Стась, милый вы мой, я позволяю толковать себя по-разному! А вы хотите это мое двоетолкование пришпилить гвоздем к стене: городовые бьют студентов! Крестьяне мрут с голода! А может, я имел в виду, что студенты бьют городовых, а те лишь защищаются? А хлоп дохнет, оттого, что ленив и туп, сам виновен? Так можно толковать? Можно. В этом и есть суть искусства. Вот вы и поищите, поищите, – посоветовал Ероховский и пошел к Микульской.

Стефания кипятила кофе на спиртовке. Аромат был воистину бразильский, она к каленым зернам добавляла немного зеленых, жирных, они-то и давали запах зноя, жирной листвы на берегу океана.

Выслушав Стефу, драматург перевернул маленькую чашку с густой жижей и поставил на блюдце.

– Даже и не гадая, могу сказать, кохана, что дело пахнет керосином. Надо предложение сапожника принимать… Как его зовут, говорите?

– Ян Бах.

– Что значит революционный момент в стране! Сапожник Бах! Если б к тому еще нашелся полотер Мицкевич, а?! И трубочист Бальзак! Надо бежать, Стефа, обязательно примите их предложение… Во-первых, всякое приключение угодно артисту, оно наполняет его новым содержанием, особые переживания, острота впечатлений… Во-вторых, мне сдается, что это – путь к встрече с зеленоглазым рыцарем, вы ж его во сне видите…

– А неустойка? Уфмайер разорится, мне жаль старика.

– Жаль? Вообще жалость – прекрасное качество. Правда, где-то она рядом с бессилием, рядом с невозможностью помочь. Чтобы помочь двум, надо уметь обидеть одного.

– А весь мир и слеза младенца?

– Так то Достоевский, его видения мучили: проиграешься дотла, на чернила денег нет – не то увидишь.

Ероховский чашечку поднял, впился глазами в зловещий, уродливой формы рисунок кофейной жижи.

– Что? – спросила Стефа.

Ероховский чашку не показал, долил себе кофе, выпил залпом:

– Неужели вы этой ерундистике верите?

Закурил, расслабился в неудобном, слишком низком кресле, ноги сплел:

– Стефа, а к батюшке нельзя податься? Поверьте, кохана, в жизни бывают такие минуты, когда надобно отсидеться. Я, знаете ли, норовлю вовремя отойти, руками-то махать не всегда резонно. Если мы высшему смыслу подчинены, так нечего ерепениться.

– Почему вы думаете, что все это идет от моего рыцаря? Ероховский посмотрел лениво на спиртовку. Стефания зажгла ее, добавила в кофейник зерен.

– Покрепче?

– Покрепче… Вы вправду увлечены им?

– Да.

– Он вас просил о чем-нибудь?

– Да.

– И вы его просьбу выполнили?

– Конечно.

– Почему «конечно»?

– Так…

– Это не ответ.

– Наверное. Вы ж его не видели, не можете судить о нем… Да и не просьба это была, это было совсем иное…

– Не понимаю.

– Я была более заинтересована выполнить то, о чем он мне поведал.

– Я не умею быть навязчивым, Стефа.

– За это я вас люблю, милый.

– Видимо, ему-то и грозит беда, коли вас хотят спрятать…

Стефания резко обернулась к Ероховскому:

– Отчего вы так думаете?

– Оттого, что – по размышлении здравом и после анализа слов этого сапожника Моцарта – следить за вами стали именно после того, как вы повидались с незнакомцем и выполнили просьбу, в которой заинтересованы были вы, а не он… И охотятся не за вами – за ним, и вы – маяк в этой охоте.

Позвонив к Попову, Ероховский сказал:

– Я уговорил нашу подругу поехать отдохнуть, Игорь Васильевич… Сегодня и отправится… Так что с вас – заступничество в цензурном комитете, к пану Уфмайеру снова цепляются, меня за острословие бранят.

Попов поколыхался в холодном смехе, ответил:

– Слово не бомба, поможем, Леопольд Адамович, не тревожьтесь. Подруга наша имя так и не открыла?

– И не откроет, Игорь Васильевич, поверьте, я в этом чувствую острей, я ж людишек придумываю, из небытия вызываю… Пусть только мой спектакль поначалу-то запретят, Игорь Васильевич, пусть скандалез начнется, пусть привлечет…

– Увидимся – поговорим, Леопольд Адамович, не ровен час – какая барышня на станции вашими словами любопытствует.

Ян Бах встретил Стефанию именно там, где и ждал ее, – на Маршалковской ровно в пять. Она несла тяжелый маленький чемоданчик – ей только что передал в гримуборной человек, сказал, что надобно спрятать, пока не придут товарищи.

Стефания ответила, что, видимо, сегодня уедет. Человек кивнул, сказал, что ему это известно, поэтому и пришел с просьбою от известного ей лица.

Арестовали Баха и Стефу на вокзале, билет он взял ей до границы, с той стороны должны были ждать товарищи, предупрежденные в Кракове.

19

Ленин сидел в душной толпе, однако выступления записывал, пристроив блокнотик на коленях, – он умел обживать даже самое малое пространство, и ему не мешало то, что какой-то молодой парень, судя по рукам – рабочий, то и дело наваливался на него литым плечом, аплодируя ораторам, которые были особенно зажигательны.

– О жарят! – шептал парень, глядя на трибуну завороженными глазами. – О костят, а?!

Ленин отметил, что парню особенно нравились речи социалистов-революционеров – говорили действительно красиво, умело подлаживаясь под настрой времени, намеренно обращались к среднему уровню подготовленности. Ленина это всегда раздражало. Только актер вправе сегодня играть Федора Иоанновича, а завтра горьковского Сатина; политику такая всеядность противопоказана, ибо он выражает мнение партии, то есть мнение класса. Посему – нельзя подделываться, надо ясно и четко – пусть даже наперекор части слушателей – отстаивать то, во что веришь. Конечно, это труднее, аплодисментов будет поменьше, реплики станут бросать, но кто сказал, что политическая борьба подобна бенефису с букетами?!

Ленин вспомнил, как он пришел в Вольное экономическое общество, где заседал Совет рабочих депутатов, когда еще председатель Совета Носарь-Хрусталев и его заместитель Троцкий не были арестованы.

Ленин и тогда сидел в зале среди гостей, так же записывал выступления депутатов, стараясь точно уловить пики общественного интереса; тогда Троцкий, заметив его, хотел было разразиться приветствием, приложил палец к губам – эффекты, столь угодные Льву Давыдовичу, не переносил, считал проявлением недостаточной интеллигентности.

Поведение Носаря-Хрусталева показалось Ленину и вовсе недостойным. Тот вел себя, словно провинциальный «актер актерыч» перед барышнями, – нервическая жестикуляция, манера говорить, одежда – все было рассчитано и выверено, все было подчинено одному лишь: понравиться.

– К счастью, – заметил Ленин, встретившись вечером с Горьким, – такое замечательное дело, как Совет рабочих депутатов, нельзя скомпрометировать личностью председателя, слишком это новое выражает глубинный смысл марксизма, однако на какой-то период замарать, дать повод бравым писакам обливать грязью – тут, спору нет, Носарь работает против нас.

… Судьба Георгия Степановича Носаря была зримым, явственным выражением роли случая в общественной жизни в периоды кризиса.

Помощник присяжного поверенного, человек сугубо средних способностей, Носарь был известен разве что в кругах левых кадетов, как человек увлекающийся, мало начитанный, но говорливый, доходивший во время публичных выступлений до экстаза – плакал, бледнел, пил настой валерианового корня, чтобы успокоить ухающее сердце. Что, однако, было важно для кадетской среды, почему его поддерживали? Носарь умел говорить в рабочей аудитории, подпускал множество прибауток (воспитывался в маленьком патриархальном городке на юге Украины, чувствовал мягкий, образный говор); было в нем что-то ловкое, коммивояжерское; хваткий ум при недостатке образованности позволял тем не менее по-своему популярно толковать кадетские учености широкой массе.